Глава 28

Революция 1905 года — предвкушение радикальных изменений — революционный театр — жизнь анархистов-эмигрантов в Нью-Йорке.

Долгие годы американская группа «Общество друзей русской свободы» великолепно справлялась с просвещением жителей страны, разоблачая природу русского абсолютизма. Теперь это общество прекратило свою деятельность, а пристальное внимание радикальных газет, издававшихся на идише, было сосредоточено в основном в Ист-Сайде. Широко распространилась зловещая пропаганда, которую вели в Америке представители царя посредством русской церкви, консульства и газеты New York Herald («Вестник Нью-Йорка»), которой владел Джеймс Гордон Беннетт. Объединившись, эти силы пытались представить самодержца добродушным мечтателем, не ответственным за то зло, что творилось на его земле, тем временем русских революционеров обличали как худших преступников. Теперь, когда я получила шанс повлиять на сознание большего числа американцев, я решила использовать любую возможность внести вклад в защиту героического дела Русской революции.

Мои усилия, как и другая деятельность в пользу России, получили значительную поддержку по прибытии в Нью-Йорк двух русских, членов партии эсеров, Розенбаума и Николаева. Они приехали без предупреждения и неожиданно, но проделанная ими работа имела далеко идущие последствия и открыла путь для визитов ряда выдающихся лидеров русской освободительной борьбы. За несколько недель Розенбауму удалось объединить боевые ячейки Ист-Сайда в отделение партии эсеров. Хотя мне было известно, что эсеры не разделяют наши идеи о безгосударственном обществе, я тоже вступила в группу. Их деятельность в России привлекала меня и побуждала помогать этому новому сообществу. Мы очень обрадовались новости о грядущем визите Екатерины Брешковской, которую ласково называли Бабушкой — бабушкой русской революции.

Екатерина Брешко-Брешковская

Люди, знакомые с Россией, были наслышаны о Брешковской как об одной из самых героических фигур в этой стране. Поэтому ее приезд обещал стать исключительно интересным событием. У нас не было сомнений насчет успеха Брешковской у еврейского населения — ее известность это гарантировала. Но американская публика ничего о ней не знала, и вызвать заинтересованность было сложно. Николаев, который был близок к Бабушке, сообщил, что она приезжает в Штаты не только собрать средства, но и сформировать общественное мнение. Он часто приходил ко мне обсудить вопросы сотрудничества с «Обществом друзей русской свободы». Джордж Кеннан был, вероятно, единственным американцем, который знал Бабушку и писал о ней; Лаймен Эббот[1] из Outlook также заинтересовался этой темой. Николаев предложил мне с ними встретиться. Я посмеялась над его наивной верой в то, что Эмма Гольдман сможет приблизиться к таким ультрареспектабельным людям. «Если я пойду под своим именем, — сказала я, — то только скомпрометирую Брешковскую, а под вымышленной фамилией Смит я не получу никакой поддержки». И тут на ум пришла Элис Стоун Блэквелл[2].

Элис Стоун Блэквелл

В 1902 году мне на глаза попались переводы русской поэзии, сделанные мисс Блэквелл, а позже я читала ее благожелательные статьи о русской борьбе. Я написала ей, выражая свою признательность, и в ответном письме мисс Блэквелл попросила меня посоветовать кого-нибудь, кто мог бы переводить еврейскую поэзию на английский. Я помогла ей, и мы продолжали переписку. И теперь я рассказала мисс Блэквелл о наших попытках наладить контакты с американцами в интересах России, упомянув Николаева, который мог дать ей подробную информацию о текущем положении дел в его стране. Мисс Блэквелл ответила сразу же. Она писала, что скоро будет в Нью-Йорке, навестит меня и привезет с собой достопочтенного Уильяма Дадли Фаулка[3], председателя недавно реорганизованного «Общества друзей русской свободы».

Уильям Дадли Фаулк

Фаулк был горячим поклонником Рузвельта. «Бедолага точно получит удар, когда выяснит, кто такая мисс Смит», — сказала я Николаеву. Я не волновалась насчет мисс Блэквелл; она была человеком старой закалки из Новой Англии и энергичным поборником свободы. Мисс Блэквелл знала, кто я такая на самом деле. Но поклонник Рузвельта… Что случится, когда он придет? Николаев немного успокоил меня, рассказав, что в России величайшие революционеры действовали под вымышленными именами.

Вскоре приехала Элис Стоун Блэквелл. Мы пили чай, когда раздался стук в дверь. Я открыла — на пороге стоял грузный мужчина небольшого роста, запыхавшийся от подъема на пятый этаж. «Вы мисс Смит?» — задыхаясь, спросил он. «Да, — дерзко ответила я. — А вы мистер Фаулк, не так ли? Пожалуйста, входите». Добропорядочный республиканец и поклонник Рузвельта в квартире Эммы Гольдман на 13-й Восточной улице, 210, попивающий чай и обсуждающий методы и средства подрыва русского самодержавия — это могло бы стать лакомой историей для прессы. Однако я хорошо постаралась, чтобы пресса держалась подальше, и крамольное собрание прошло без эксцессов. И мисс Блэквелл, и достопочтенный Уильям Фаулк были очень впечатлены рассказом Николаева об ужасах, происходящих в России.

Несколько недель спустя мисс Блэквелл сообщила, что создано нью-йоркское отделение «Друзей русской свободы» под председательством преподобного Мено Сэвиджа и с профессором Робертом Эрскином Эли в качестве секретаря. Эта организация планировала сделать все возможное, чтобы представить госпожу Брешковскую американской публике. Таков был быстрый и отрадный результат нашего маленького собрания. Но Эли! Я познакомилась с ним во время приезда Петра Кропоткина в 1901 году; чрезвычайно робкий человек, Эли, казалось, находился в постоянном страхе, что связь с анархистами может разрушить его отношения с покровителями Лиги за политическую экономию, которую он возглавлял. Разумеется, Кропоткин был анархистом, но он также был князем и ученым и читал лекции в Университете Лоуэлла. Я полагала, что для Эли княжеский титул Кропоткина был важным фактором. Британцами правит монархия, и им это нравится, тогда как некоторые американцы любят монархию, потому что мечтают о ней. Им было безразлично, что Кропоткин отказался от своего титула, примкнув к революционным кругам. Милый Петр ничуть не удивился, узнав об этом. Вспоминается анекдот о его визите в Чикаго, который он нам рассказал; тогда товарищи пригласили Кропоткина в Уолдхейм навестить могилы Парсонса, Шписа и других мучеников Хеймаркета. Тем же утром группа светских дам во главе с супругой Поттера Палмера[4] пригласила его на обед. «Вы придете, князь, не так ли?» — спросили они. «Извините, дамы, но у меня уже есть предварительная договоренность с моими товарищами», — извинился Кропоткин. «О, нет, князь, вы должны пойти с нами!» — настаивала миссис Палмер. «Мадам, — ответил Петр, — можете забирать себе князя, а я пойду к своим товарищам».

Мое впечатление о профессоре Эли подсказывало, что для его спокойствия, а также для успешной подготовки к приезду Бабушки, будет лучше не просвещать его о настоящей личности Э. Г. Смит. Я снова была вынуждена действовать через посредника, как в случае с Тернером, чтобы иметь возможность оставаться в тени. Не я выбирала обмануть трусливые души — их собственная узколобость сделала это необходимым.

Когда Екатерина Брешковская приехала, ее тут же окружили десятки людей, многими из которых двигало скорее любопытство, чем подлинный интерес к России. Я не хотела пополнять их ряды, поэтому предпочла подождать. Николаев рассказал Бабушке обо мне, и она захотела со мной встретиться.

Женщины, участвовавшие в русской революционной борьбе, — Вера Засулич, Софья Перовская, Геся Гельфман, Вера Фигнер и Екатерина Брешковская — вдохновляли меня с тех пор, как я впервые прочла об их жизни, но прежде я не встречала никого из них лично. Я была сильно взволнована и трепетала, подходя к дому, где остановилась Брешковская. Я нашла ее в пустой, плохо освещенной и слабо отапливаемой квартире. Одетая в черное, Бабушка была закутана в теплую шаль, на ее голову был наброшен черный платок, из-под которого выбивались пряди вьющихся седых волос. Она выглядела как простая русская крестьянка, если не считать  ее больших серых глаз, выражающих мудрость и понимание, глаз необыкновенно молодых для шестидесятидвухлетней женщины. Через десять минут в ее компании мне уже казалось, что я знаю Брешковскую всю жизнь; ее простота, нежность голоса и жесты — все это действовало на меня, как освежающий бальзам.

Первое появление Брешковской в Нью-Йорке произошло в Купер Юнион и стало самой воодушевляющей манифестацией, которую мне доводилось видеть за последние годы. Бабушка, которая никогда ранее не выступала перед такой огромной толпой, сперва немного волновалась. Но, совладав с нервами, она произнесла речь, ошеломившую публику. На следующий день газеты были практически единодушны, отдавая должное величию старой леди. Они могли себе позволить расщедриться на похвалы для той, чьи нападки были обращены против несправедливости в далекой России, а не в их собственной стране. Но мы порадовались отношению прессы, потому что знали, что огласка привлечет внимание к делу, в интересах которого приехала Бабушка. Впоследствии она произнесла речь на французском языке в клубе «Восход» перед самым многочисленным собранием в истории этой организации. Я выступала в роли переводчика, как и на большинстве закрытых собраний, которые были для организованы для Бабушки. Одно из них состоялось на 13-й Восточной улице, 210, и толпа слушателей была слишком велика для моей скромной квартиры. Присутствовали Эрнест Кросби, Болтон Холл, Кориеллы, Гилберт Роу и многие члены Университетского благотворительного общества[5], а также Фелпс Стоукс, Келлогг Дёрланд, Артур Баллард и Уильям Инглиш Уоллинг и женщины, известные в радикальных кругах. Лиллиан Д. Уолд из Благотворительного общества медсестер сердечно откликнулась; она организовала приемы для Бабушки и преуспела в том, чтобы заинтересовать десятки людей проблемами России.

Часто после наших поздних собраний мы с Бабушкой возвращались вместе, чтобы переночевать у меня в квартире. Было удивительно наблюдать, как она взлетает на пятый этаж с энергичностью и бодростью, которые могли пристыдить даже меня. «Дорогая Бабушка, — сказала я однажды, — как вам удалось сохранить свою молодость после всех этих лет в тюрьме и ссылке?» «А как вам удалось сохранить свою, живя в этой разрушающей душу материалистической стране?» — спросила она в ответ. Ее долгая ссылка никогда не была застоем: всегда встречались новые лица из числа проезжающих политических. «Многое вдохновляло и поддерживало меня, — сказала она, — но на что опереться в вашей стране, где идеализм считается преступлением, бунтарь — изгоем, а деньги — единственный бог?» Пример тех, кто уже прошел этот путь, ее в том числе, и идеал, который мы выбрали, давали нам мужество упорно продолжать борьбу – только и могла я ответить. Время, проведенное с Бабушкой, было самым богатым и ценным опытом в моей пропагандистской жизни.

Наша напряженная работа на благо России в то время получила особое значение из-за новости об ужасной трагедии, случившейся 22 января в Петербурге. Тысячи людей, возглавляемые отцом Гапоном, собрались перед Зимним дворцом, чтобы просить у царя освобождения от гнета, демонстрация была жестоко подавлена, сотни были хладнокровно убиты приспешниками деспота. Многие прогрессивные американцы держались в стороне от деятельности Бабушки. Они были готовы отдать должное ее личности, ее мужеству и стойкости, однако ее рассказы о происходящем в России они воспринимали скептически. «Не может быть все так ужасно», — говорили они. Бойня в «Кровавое воскресенье» трагическим образом придала значимости и стала неоспоримым подтверждением картины, которую обрисовала Бабушка. Даже равнодушные либералы не могли больше закрывать глаза на ситуацию в России.

На балу в честь русского Нового года мы встретили 1905, стоя в кругу, пока Бабушка танцевала казачок с одним из мальчиков. Видеть, как юная душой шестидесятидвухлетняя женщина с румяными щеками и сияющими глазами кружится в русском народном танце, было настоящей усладой для глаз.

В январе Бабушка отправилась в лекционный тур, и я смогла вернуться к другим заботам и работе. Моя дорогая Стелла приехала из Рочестера поздней осенью, чтобы жить со мной. Это было ее заветной мечтой с раннего детства. После того как я чудом избежала наказания во время истерии из-за смерти Мак-Кинли, сестра Лина, мать Стеллы, изменила свое отношение ко мне, она стала добрее и ласковее. Она больше не ревновала Стеллу из-за любви ко мне, поняв, насколько глубоко я беспокоилась за ее ребенка. Родители Стеллы осознавали, что в Нью-Йорке у дочери будет больше возможностей для развития и что со мной она будет в безопасности. Я с нетерпением ждала приезда маленькой племянницы, чье рождение озарило мою мрачную юность. Но когда этот долгожданный момент настал, я была слишком занята с Бабушкой, чтобы уделять достаточно времени Стелле. Старая революционерка была очарована моей племянницей, и та, в свою очередь, попала под обаяние Бабушки. И все же нам обеим хотелось больше времени проводить друг с другом, и с отъездом революционной «бабушки» мы, наконец, смогли сблизиться.

Стелла вскоре устроилась секретарем к судье, который, без сомнения, умер бы от ужаса, узнав, что она племянница Эммы Гольдман. Я снова вернулась к работе сиделки, но вскоре Бабушка приехала из своего тура по западу Америки, и мне пришлось посвящать свое время ей и ее миссии. Она призналась, что ей требуется надежный человек, которому можно поручить контрабанду оружия в Россию. Я сразу подумала об Эрике и рассказала Бабушке о мужестве и стойкости, которую он проявил, копая тоннель для Саши. Ее особенно впечатлил тот факт, что Эрик был прекрасным моряком и умел управлять лодкой. «Это облегчит перевозку через Финляндию и вызовет меньше подозрений, чем попытка провезти контрабанду по суше», — сказала она. Я свела Бабушку с Эриком. Он произвел на нее самое благоприятное впечатление. «Именно то, что нужно для этой работы, — сказала она. — Невозмутимый, смелый, человек действия». Когда она вернулась в Нью-Йорк, ее сопровождал Эрик, а приготовления к отплытию шли полным ходом. Было приятно повидать нашего веселого викинга, прежде чем он отправился в свое рискованное путешествие.

Перед отъездом великой старушки я устроила для нее прощальную вечеринку на 13-й Восточной улице, 210. Пришли как ее старые друзья, так и много новых, которых эта милая женщина уже успела завести. Она создала атмосферу вечера, вдохновляя присутствующих высотой и свободой своего духа. На лице Бабушки не было ни тени беспокойства, хотя она, как и все мы, знала, какие опасности подстерегали ее по возвращении в логово русского самодержавия.

Только после отъезда Бабушки из страны я осознала, насколько изматывающим был этот месяц. Я была полностью истощена и не имела сил справляться с обязанностями сиделки. Некоторое время назад я поняла, что не могу больше совмещать тяжелую работу, ответственность, волнение, связанные с моей профессией, и политическую активность. Я пробовала брать заказы на массаж, но это оказалось для меня еще более утомительным, чем уход за больными. Я рассказала о своих затруднениях одной американской подруге, маникюрше, которая обеспечивала себе комфортное существование, работая всего пять часов в день в собственном кабинете. Она предположила, что я могла бы устроиться так же, делая массаж лица и головы. Многим работающим женщинам расслабляющий массаж был просто необходим, так что подруга могла бы рекомендовать меня своим клиенткам. Мне казалось абсурдным ввязываться в подобное предприятие, но когда я рассказала об этом Золотареву, он заверил, что это лучший вариант, который позволит мне зарабатывать на жизнь и при необходимости отвлекаться на свою деятельность. Мой добрый друг Болтон Холл был того же мнения; он сразу предложил мне денег в долг, чтобы я могла снять помещение для кабинета, и пообещал стать первым клиентом. «Даже если твой массаж не вернет мои волосы, — заметил он, — я смогу приковать тебя к месту на целый час, чтобы ты выслушала мои доводы в пользу единого налога». Кое-кто из моих русских друзей видел это начинание в ином свете: они считали, что массажный салон будет хорошим прикрытием для пророссийской деятельности, которую мы намеревались продолжать. Стелле очень понравилась эта идея, потому что она освобождала меня от долгих часов работы сиделкой. В итоге я отправилась искать кабинет и нашла его без труда на последнем этаже здания на Бродвее по 17-й улице. Комната была маленькая, но из нее открывался вид на Ист-Ривер, она была полна воздуха и солнечного света. На занятые триста долларов и при помощи нескольких прелестных драпировок, одолженных у подруг, я оборудовала очень привлекательный салон.

Вскоре начали приходить пациенты. К концу июня я заработала достаточно, чтобы покрыть расходы и выплатить часть долга. Работа была непростой, однако многие из тех, кто приходил на процедуры, были интересными людьми; мы были знакомы, и мне не нужно было скрывать свое настоящее имя. И что немаловажно, теперь мне не приходилось работать в шумных, перенаселенных кварталах, я избавилась от переживаний из-за результатов моей работы медсестрой. Раньше я волновалась всякий раз, стоило подняться температуре у больного, а смерть выбивала меня из колеи на долгие недели. Годы работы сиделкой так и не научили меня  отрешенности и равнодушию к страданиям.

На время летней жары многие клиенты уехали из города. Мы со Стеллой решили, что нам тоже нужны каникулы. Выбирая подходящее место, мы наткнулись на Хантер-Айленд, в Пелхэм-Бэй рядом с Нью-Йорком. Оно показалось нам идеальным, о таком мы могли только мечтать. Но остров принадлежал городу, и мы не имели ни малейшего понятия, как получить разрешение установить палатку. Стеллу осенило: нужно спросить у ее судьи. Несколько дней спустя она явилась, триумфально размахивая листком бумаги. «Ну, дорогая, — воскликнула она, — будешь по-прежнему утверждать, что судьи бесполезны? Вот разрешение поставить палатку на Хантер-Айленде!»

К нам присоединились моя подруга Клара Фелберг, ее сестра и брат. Только мы начали обживаться на острове и наслаждаться уединением и красотой, как Клара привезла из Нью-Йорка новость о том, что труппа Павла Орленева[6] оказалась в бедственном положении. Артистов вышвырнули из квартиры за неуплату аренды, и они остались без средств к существованию.

Павел Николаевич Орленев и госпожа Назимова приехали в Америку в начале 1905 года, покорив Ист-Сайд своей прекрасной постановкой пьесы Чирикова «Евреи». Говорили, что группа писателей и драматургов убедила Орленева показать пьесу за границей в знак протеста против волны погромов, которая в то время прокатилась по России. Труппа Орленева прибыла в разгар нашей работы с Бабушкой, что помешало мне познакомиться с русскими актерами. Но я посетила все представления. За исключением Йозефа Кайнца я не знала никого, кто мог бы сравниться с Павлом Орленевым. И даже Кайнц не сыграл ничего столь потрясающего, как Раскольников Орленева в «Преступлении и наказании» или его Митька Карамазов. Его игра была, как и игра Элеоноры Дузе, правдоподобным воплощением каждого нюанса человеческих эмоций. Алла Назимова была так же хороша в роли Лии в «Евреях», как и во всех своих работах. Что касается остальных актеров — на американской сцене еще не видели ничего подобного их слаженной игре. Поэтому я была шокирована, узнав, что труппа Орленева, которая сделала для нас так много, оказалась выброшенной на улицу, без поддержки друзей и средств к существованию. Я подумала, что мы можем поставить Орленеву палатку на нашем острове, но как помочь еще десятерым? Клара пообещала одолжить немного денег, и через неделю вся труппа была с нами на острове. Это была хлопотливая жизнь среди разношерстной компании, и наши надежды на спокойное лето вскоре были забыты. Днем, когда нам со Стеллой нужно было возвращаться в знойный город, мы сожалели, что Хантер-Айленд перестал быть уединенным местом. Но по ночам, сидя вокруг большого костра подле Орленева и его труппы, негромко поющих хором под гитару, слушая, как напев эхом отзывается далеко за бухтой, как гудит огромный самовар, мы забывали о наших сожалениях. Россия наполняла наши души плачем своего горя.

Духовная близость России мучительно близким делала и Сашу. Я знала, с каким удовольствием он наслаждался бы нашими вдохновенными ночами, как он был бы тронут и умиротворен песнями родной земли, которую он всегда беззаветно любил. Шел июль 1905 года. Тринадцать лет назад он оставил меня, чтобы рискнуть своей жизнью ради дела. Его Голгофа подходила к концу, но только чтобы продолжиться в другом месте: ему предстояло провести еще один год в работном доме. Судья, который добавил год к этому бесчеловечному сроку, теперь казался более жестоким, чем в день суда в сентябре 1892 года. Если бы не это, Саша был бы уже на свободе, вне власти своих надзирателей.

Меня немного утешала мысль, что Саше придется провести в работном доме только семь месяцев, поскольку закон Пенсильвании предусматривал сокращение последнего года на пять месяцев. Но даже эта надежда вскоре была разрушена. Саша писал, что, хотя по закону ему полагалось пятимесячное сокращение срока, администрация работного дома решила считать его «новым» заключенным и уменьшить срок только на два месяца, при условии, что он будет вести себя «хорошо». Саше было суждено допить эту горькую чашу до дна.

Несколькими месяцами ранее Саша прислал ко мне друга, которого называл «Приятель». Я выяснила, что его зовут Джон Мартин и что он сочувствует социализму. Он был гражданским инструктором в тюремных ткацких мастерских и пошел на эту работу не столько из-за нужды, сколько из-за желания помочь заключенным. Он узнал о Саше вскоре после того, как приступил к работе в Западной тюрьме. С тех пор они близко общались, и Джону удавалось понемногу помогать Саше. Из Сашиных писем я узнала, как рисковал этот человек, творя добро для заключенных.

Джон Мартин подал новую апелляцию в Совет по помилованиям, чтобы с Саши сняли год в работном доме. Ему было невыносимо думать, что Алекс, как он называл Сашу, после стольких лет в одном аду должен отправиться в другой. Меня глубоко тронул прекрасный порыв Мартина, но все наши попытки вызволить Сашу не увенчались успехом, и я была уверена, что и теперь не стоит ждать другого результата. Более того, я знала, что Саша сам не захочет снова пытать счастья. Он выдержал тринадцать лет, и я не сомневалась, что он предпочтет остаться в неволе еще на десять месяцев, чем подавать прошение опять. Мое мнение подтвердилось письмом от Саши. Он писал, что ничего не хочет от врага.

Тошнотворное волнение дней перед его переводом, наконец, закончилось. Два дня спустя я получила его последнее письмо из тюрьмы. Оно гласило:

Милая моя девочка,

Наконец наступило утро среды 19 июля!

Geh stiller, meines Herzens Schlag

Und schliesst euch alle meine alten Wunden,

Denn dieses ist mein letzter Tag,

Und dies sind seine letzten Stunden![7]

Мои последние мысли в этих стенах о тебе, дорогая подруга, моя Неизменная.

Саша

Всего десять месяцев до 18 мая, славного дня освобождения — дня твоего триумфа, Саша, и моего тоже!

Когда я вернулась в наш лагерь тем вечером, Орленев первый заметил мое лихорадочное возбуждение. «Вы выглядите воодушевленной, мисс Эмма! — воскликнул он. — Что за удивительное событие произошло?» Я рассказала ему о Саше, о его юности в России, его жизни в Америке, о покушении и долгих годах тюрьмы. «Вот герой для великой трагедии! — воскликнул Орленев с энтузиазмом. — Передать его характер, представить его людям — я бы с удовольствием сыграл его роль!» Было отрадно видеть, как сила и красота Сашиного духа увлекает великого актера.

Орленев просил меня помочь ему сойтись с моими американскими друзьями, стать его переводчицей и администратором. Как и всякий гений, он жил одним своим искусством, ничто иное его не заботило. Достаточно было увидеть, как Орленев вживается в будущую роль, чтобы понять, каким по-настоящему великим артистом он был. Каждый нюанс и оттенок характера, продумывался и оттачивался заранее, в течение мучительных недель, пока не выходила цельная и живая форма. В стремлении к совершенству Орленев был безжалостен к себе, а равно и к своей труппе. Сколько раз посреди ночи это одержимое существо вырывало меня из сна воплями подле моей палатки: «Нашел! Нашел!» Вялая спросонья, я интересовалась, что же такое он нашел, и это оказывалась новая интонация в монологе Раскольникова или особо значимый жест в пьяном угаре Митьки Карамазова. Орленев буквально полыхал вдохновением. Со временем оно передалось и мне, заставив размышлять, как познакомить мир с  искусством Орленева так же, как оно раскрывалось передо мной в те незабываемые недели на Хантер-Айленде.

Какое-то время я занималась исключительно заботой о Павле Николаевиче и его многочисленных гостях. Несколько знакомых лояльных журналистов взяли у Орленева интервью о его планах, тем временем начались работы в зале на 3-й улице, который переоборудовали в театр. Орленев настаивал на поездках в город каждый день, чтобы управлять процессом — это означало споры с владельцем по поводу каждой мелочи. Павел не говорил ни на одном языке, кроме русского, и переводить для него могла только я. Мне приходилось разрываться между работой в кабинете и будущим театром. Поздно вечером мы возвращались на наш остров, полумертвые от жары и усталости, а Орленев — еще и на грани нервного срыва из-за тысячи раздражающих мелочей, с которыми он совсем не умел справляться.

Обилие ядовитого плюща и полчища комаров на Хантер-Айленд, в конце концов, выжили нас обратно в город. Осталась только труппа выносливых сельских актеров, вынужденных терпеть вредителей, поскольку им было некуда податься. После Дня труда число моих пациентов выросло и началась подготовительная работа по организации русских спектаклей, подразумевавшая активную переписку и личную агитацию среди американских друзей. Джеймс Ханекер, которого я не видела несколько лет, пообещал написать об Орленеве, другие критики также обязались поддержать нас. В этих хлопотах нам помогали некоторые состоятельные евреи, среди них — банкир Селигман.

Члены Комитета Ист-Сайда по возвращению из страны старались изо всех сил, чтобы выполнить обязательства перед Орленевым. Они организовали чтения пьес у себя дома, в частности у Золотарева и доктора Браслау, который приютил Павла Николаевича. Сами родители дочери с артистическими наклонностями, Софи, которая готовилась стать оперной певицей, доктор и его жена были способны понять психологию и настроения своего гостя.

Они относились к Орленеву с пониманием и терпением, тогда как некоторые жители Ист-Сайда рассуждали о нем только с точки зрения долларов и центов. Браслау были очаровательными людьми, искренними и по-русски гостеприимными; вечера в их доме давали мне ощущение свободы и избавления.

Радикальная еврейская пресса активно способствовала распространению информации. Абе Кахан из социалистической ежедневной газеты Forward («Вперед»), часто присутствовал на чтениях пьес и много писал о значимости искусства Орленева. Определенную известность ему обеспечивали также Freie Arbeiter Stimme и другие ист-сайдские газеты на идише.

Эти мероприятия, включая мою работу в кабинете и лекции, отнимали все мое время. Также я не забывала друзей, которые имели обыкновение собираться у меня в квартире. Среди моих гостей были М. Кац и Хаим Житловский[8]. Кац был для меня особенным человеком: они с Золотаревым оставались верными друзьями в период остракизма, которому меня подвергли после вражды с Мостом, а затем и во время истерии после убийства Мак-Кинли. На самом деле я чаще общалась с Кацем, чем с Золотаревым, и по работе, и при личных встречах.

Житловский приехал в Америку вместе с Бабушкой. Социалист-революционер, он также был ярым последователем иудаизма. Он непрестанно убеждал меня, что как дочь избранного народа, я обязана посвятить себя делу евреев. Я отвечала, что это мне уже говорили. Молодой ученый, с которым я познакомилась в Чикаго, друг Макса Багинского, просил меня заняться еврейским вопросом. Я повторила Житловскому то, что уже рассказала тому парню: в восемь лет я мечтала стать Юдифью[9] и представляла, как отрубаю голову Олоферну[10], чтобы отомстить за зло, причиненное моему народу. Но с тех пор, как я осознала, что социальная несправедливость — удел не только евреев, я решила, что это будет слишком много отрубленных голов для одной Юдифи.

Наш круг на 13-й Восточной улице, 210 вырос после приезда из Чикаго Макса, Милли и их шестимесячной малышки. Государственные и церковные защитники святости материнства проявили свою истинную сущность, как только узнали, что Милли посмела стать матерью без одобрения официальной власти. Ее вынудили отказаться от должности учительницы в школах Чикаго, которую она занимала несколько лет. Это случилось в очень неудачный момент, после того, как Макс ушел из редакции Arbeiter Zeitung. Газета, основанная Августом Шписом, постепенно отказывалась от принципа оставаться политически нейтральной. Макс годами боролся с социалистическими политиканами, которые пытались превратить Arbeiter Zeitung в инструмент привлечения голосов. Не в состоянии дольше находиться в атмосфере раздора и интриг, он ушел в отставку.

Макс ненавидел обезличивающий дух города и его разрушительное влияние. Он стремился к природе и земле. Благодаря щедрости моего друга Болтона Холла я смогла предложить Максу и его семейству небольшой особняк в провинции, в трех с половиной милях от Оссининга, который Болтон предоставил, когда мне досаждали домовладельцы. «Никто не сможет вас отсюда выгнать, — сказал он. — Можете пользоваться домом до конца жизни или заплатить за него, если найдете золотую жилу». Особняк был старый и ветхий, на территории не было воды. Но суровая красота и уединенность, великолепный вид с холма восполняли недостаток комфорта. С разрешения Холла Макс, Милли и их малышка поселились на ферме.

Количество моих пациентов значительно увеличилось, среди них были женщины четырнадцати разных профессий и мужчин из всех слоев общества. Большинство женщин считало, что они свободны и независимы — таковыми они и были с точки зрения способности обеспечивать свое существование. Но за это они платили подавлением главных движущих сил своей натуры: боязнь общественного мнения лишила их любви и близких отношений. Было печально наблюдать, как они были они одиноки, как изголодались по мужской ласке и как хотели иметь детей. За неимением мужества просить окружающих не лезть не в свое дело, эмансипация женщин часто становилась большей трагедией, чем традиционный брак. Эти женщины достигли определенного уровня самостоятельности, чтобы обеспечить свое существование, но они не стали независимы духом или свободны в личной жизни.

[1]     Американский конгрегационалистский священник, редактор, представитель либеральной теологии.

[2]     Американская феминистка, суфражистка, журналистка и защитница прав человека.

[3]     Американский литературный критик, журналист, поэт и реформатор.

[4]     Американский бизнесмен, занимался строительством.

[5]     Американская организация, предоставляющая образовательные и социальные услуги иммигрантам и малоимущим семьям.

[6]     Русский актер, организовывал в России бесплатные театры для крестьян.

[7]     «Сердце мое, бейся помедленнее

И затяни все мои старые раны,

Ведь это мой последний день,

И это его последние часы!» (нем.)

Отрывок из стихотворения Джона Генри Маккея «Последний день», немецкого писателя шотландского происхождения, анархо-индивидуалиста.

[8]     Публицист, теоретик социалистического автономизма и убежденный идишист.

[9]     Иудейская героиня, патриотка и символ борьбы иудеев против их угнетателей.

[10]   Ассирийский полководец, обезглавленный Юдифью.


Comments are disabled.