Глава 13

Свобода — сон или реальность? — Мария Родда, Санте Казерио: юность движения. — Материнство и служение идеалу. — У Суинтонов. Другая грань американского анархизма. — Новый дом и старые друзья. — В поисках родственной души: Вольтарина де Клер и Эмма Ли. — В Вену!

Дни и ночи после освобождения слились в один сплошной кошмар. Хотелось тишины и покоя, но меня постоянно окружали люди, и к тому же почти каждый вечер проводилось какое-нибудь собрание. Душа словно бы оцепенела: все казалось непривычным, иллюзорным. Мысленно я до сих пор была в заточении, образы заключенных преследовали меня во сне и наяву, а тюремные звуки не переставая шумели в голове. Я слышала команду «Закрывай!», лязг дверного железа и звяканье цепей даже тогда, когда выступала перед аудиторией.

Хуже всего мне пришлось на митинге в честь моего освобождения; он проходил в театре «Талия», и зал наполнился до отказа. Множество жителей Нью-Йорка из разных социальных слоев пришли поздравить меня – мужчины, женщины, среди них я заметила немало известных лиц… Но все они были мне безразличны, наступил полный ступор. Я пыталась вернуться в реальность, послушать выступающих, вспоминала то, что собиралась сказать сама – тщетно. Я упорно возвращалась на Блэквелл-Айленд. Публику незаметно сменили бледные, перепуганные заключенные, а в речах ораторов мне померещились суровые ноты голоса главной надзирательницы. Вдруг кто-то тронул меня за плечо. Это оказалась Мария Луис – председатель митинга, она окликнула меня несколько раз, добиваясь внимания, и сообщила, что я выступаю следующей. «Ты будто уснула», – сказала Мария.

Я поднялась, подошла к рампе и увидела, что аудитория приветствует меня стоя. Попробовала заговорить – губы шевелились, но без единого звука. По проходам ко мне медленно приближались страшные полосатые фигуры… Мне стало дурно, и я беспомощно обернулась к Марии Луис. Шепотом, словно боясь, что нас подслушают, я умоляла отложить мое выступление. Рядом стоял Эд, он и отвел меня в гримерку. До этого на митингах я никогда не теряла самообладания – равно как и контроля над голосом – и сейчас была напугана. Эд начал утешать меня: на всех ранимых людях какое-то время сказывается жизнь в тюрьме, нужно вместе уехать из города в местечко поспокойнее… Дорогой Эд! Его нежность, мягкий голос всегда умиротворяли меня.

Вскоре до гримерки донесся прекрасный голос. Он был мне незнаком. «Кто это?» – спросила я. «Мария Родда, анархистка из Италии, – ответил Эд. – Ей всего шестнадцать. Совсем недавно приехала сюда». Голос вдохнул в меня новые силы, и мне захотелось взглянуть на его обладательницу. Я встала у входа на сцену. Мария Родда оказалась самым изящным существом, которое я когда-либо видела – средний рост, хорошенькая головка в рамке черных кудрей, словно цветок на стебле стройной шеи, фарфоровая кожа, кораллово-красные губы… Но особенно великолепны были глаза Марии – черные угольки, озарявшие все вокруг таинственным светом. Мало кто в зале понимал итальянский, но странная красота Марии и мелодия ее голоса никого не оставили равнодушным. Для меня Мария стала настоящим лучиком солнца? Привидения испарились, тюремные невзгоды отошли в небытие – я вновь была свободна и счастлива в кругу друзей.

После Марии на сцену вышла я. Зал, снова стоя, приветствовал меня громом аплодисментов… Моя тюремная история, казалось, вызвала у публики горячий отклик, но я почувствовала, что восторги предназначались не мне – слушатели оставались под впечатлением молодости и очарования Марии Родда. Но ведь и я была молода – каких-то 25 лет! Да, я все еще привлекательна, но по сравнению с этим милым цветком – настоящая старуха. Горести мира заставили меня повзрослеть раньше времени. Мне стало грустно: а сможет ли высокий идеал, закаленный тюрьмой, выстоять против молодости и ослепительной красоты?

После митинга самый ближний круг товарищей собрался у Юстуса. К нам пришла и Мария, и конечно же, мне не терпелось ближе познакомиться с ней. Педро Эстеве, испанский анархист, стал нашим переводчиком. Я узнала, что Мария училась в школе вместе с Санте Казерио, а их учительницей была Ада Негри – воинствующая революционная поэтесса. С подачи Казерио Мария присоединилась к анархистской группе, едва ей исполнилось 14. Когда Казерио убил президента Франции – Карно, – всех товарищей арестовали, в том числе и Марию. Освободившись, она вместе с младшей сестрой отправилась в Америку. Они многое узнали о Саше, обо мне и убедились – здесь идеалистов преследуют, как и в Италии. Мария решила остаться в США и работать тут среди своих соотечественников. Она попросила меня быть ее наставницей в делах. Я прижала Марию к себе, словно пытаясь заслонить от жестоких ударов судьбы, которые ей еще предстояло перенести. Да, я буду для нее наставницей, и подругой, товарищем! Зависть, терзавшая меня еще час назад, отступила.

По дороге домой мы с Эдом заговорили о Марии. Я была удивлена безмерно: оказывается, он вовсе не разделял моего энтузиазма! Эд признал, что сейчас Мария восхитительна, но ее красота, полагал он, быстро уйдет вместе с увлеченностью нашими идеалами. «Романские женщины взрослеют молодыми, – сказал Эд. – Они стареют вместе с появлением первенца на свет – и телом, и душой». «Ну, значит, Марии нужно уберечь себя от родов, если она хочет посвятить себя Делу», – заметила я. «Ни одна женщина не должна думать так, – отрезал Эд. – Природа создала вас для материнства. Все остальное – глупости, блажь».

Я никогда не слышала от Эда ничего подобного. Его консерватизм разозлил меня не на шутку. Я потребовала объяснений: значит, и я тоже глупа, раз служу идеалу, а не рожаю детей? Это мне могли сказать немецкие товарищи – реакционеры в такого рода вопросах, – но Эд?.. Я думала, он другой, а выходило – такой же, как все. Может, он тоже любит во мне только женщину и хочет, чтобы я стала его женой, матерью его детей? Он не первый, кто ждет этого от меня, и очень странно, если не понимает, что я никогда не буду такой, никогда! Я выбрала свой путь, и ни один мужчина не собьет меня с него.

Все это я выпалила в лицо Эду и остановилась. Он тоже стоял молча. Я видела, что мои слова причинили ему боль, но он сказал лишь: «Пожалуйста, милая, пойдем, а то мы скоро соберем здесь всех зевак». Он нежно взял меня за руку, но я вырвалась и поспешила прочь.

Жизнь с Эдом была великолепной, насыщенной, не омраченной ссорами. Но вот случилось страшное: моя мечта о любви и настоящем товариществе вмиг разрушена. Эд обычно не настаивал на своем – разве что когда не хотел, чтобы я присоединялась к движению безработных. Тогда я думала, что он лишь беспокоится о моем здоровье, откуда мне было знать, что это мужской интерес? Да, так и есть, это мужской инстинкт собственника, не признающего никакого божества, кроме себя самого. Так вот – этому не бывать, нам придется расстаться. Но все мое существо продолжало стремиться к Эду – смогу ли я жить без него, без радости, которую он мне приносил?

В расстроенных чувствах я думала об Эде и Марии. Вспомнила и о Санте Казерио: рассказы про него напомнили мне о недавних революционных событиях во Франции. Там произошло несколько покушений на высокопоставленных лиц. Против политической коррупции в открытую выступили Эмиль Анри1 и Огюст Вальян2; тогда много шуму наделала история Панамской компании, спекулировавшей ценными бумагами, в результате этих действий обанкротилось несколько банков, и немало граждан лишились последних сбережений. Анри казнили, Вальяну тоже вынесли смертный приговор, хотя от взрыва его бомбы никто не пострадал. Многие «властители умов» – среди них были, например, Франсуа Коппе3, Эмиль Золя – просили президента Карно отменить казнь. Но тот был непреклонен; его сердце не смягчило даже жалостное письмо девятилетней дочери Вальяна с мольбами пощадить отца. Вальяна казнили на гильотине. Спустя некоторое время Карно зарезали в собственном экипаже. На орудии преступления, кортике, обнаружили надпись «Месть за Вальяна». Убийца, молодой итальянец Санте Казерио, пришел пешком из Италии, чтобы отомстить за товарища…

Эмиль Анри

Бомба в кафе «Терминус»

Огюст Вальян

Взрыв в Парламенте

Казнь Вальяна

Санте Казерио

Убийство президента Карно

Я читала о поступке Казерио и о схожих историях в анархистской прессе – Эд тайно передавал мне газеты в тюрьму. На этом фоне моя ссора с Эдом казалась крохотным пятнышком на кровавом полотне жизни. В моем сознании проплывали имена тех героев, кто пожертвовал жизнью ради идеала или томится в тюрьмах. Мой Саша, другие товарищи – как глубоко все они ощущают несправедливости мира, сколько в них благородства! Общественные силы заставили многих их них пойти на ужасный шаг – забрать человеческие жизни. Что-то глубоко внутри моей души восставало против таких методов, но я знала: другого выхода нет. Я уже хорошо понимала, что влечет за собой организованное насилие – в ответ ему неизбежно прольется еще больше крови.

К счастью, со мной рядом всегда незримо присутствовал Саша. Его письмо на мое освобождение было самым прекрасным из всех, что я когда-либо от него получала – живое свидетельство не только его любви и веры в меня, но и собственной смелости, силы характера. У Эда были номера Gefängniss-Blühten – маленького подпольного журнала, который Саша, Нольд и Бауэр выпускали в тюрьме. Сашина любовь к жизни отражалась там в каждом слове. Он был решительно настроен продолжать борьбу, не позволить себе сломиться под натиском врагов. Для 23 лет сила духа Саши была воистину необычайна. Я корила себя за малодушие и все же понимала, что для меня личное всегда будет важнее общественного. Мой характер не был таким цельным, как у Саши и прочих героев – он будто сплетался из нитей, не сочетающихся между собой по оттенкам и фактуре. До конца дней мне предстояло разрываться между личной жизнью и необходимостью бросить все на алтарь идеала.

Наутро пришел Эд – внешне спокойный и уравновешенный, но я-то слишком хорошо знала его страстную натуру, и напускная сдержанность не могла меня обмануть. Он предложил куда-нибудь съездить – после моего освобождения прошло уже почти две недели, а мы за это время ни разу не оставались одни хотя бы на день. Мы отправились на пляж Манхэттена. Дул промозглый ноябрьский ветер, неспокойно колебалось море, но солнце сияло как никогда ярко. Обычно молчаливый Эд говорил без остановки – о себе, своем интересе к движению, любви ко мне… Десять лет заключения – достаточный срок все обдумать, но Эд вышел из тюрьмы с такой же глубокой верой в правду и красоту анархизма, с какой он вступал в тюремную камеру. Эд уверял меня, что верит в неизбежный триумф наших идей, но убежден, что это время наступит нескоро. Ему больше не хотелось ломать вековые устои; все, чего он желал – пусть немногим, но приблизить к идеалу собственную жизнь. Он хотел, чтобы в этой жизни присутствовала я, хотел всем своим существом. Эд признался, что был бы счастливее, если бы я ушла со сцены и посвятила себя образованию, писательству, а может, и получила бы профессию… Тогда ему не пришлось бы постоянно тревожиться за мою жизнь и свободу. «Ты такая напористая, такая импульсивная, – говорил Эд. – Я боюсь, как бы это не обернулось бедой». Он умолял не злиться, что для него женщина – в первую очередь мать. Эд был уверен, что я так предана движению лишь потому, что это ищет выхода мое неудовлетворенное материнство. «Эммочка, ты – типичная мать, и телом, и душой. Твоя нежность – лучшее тому подтверждение».

Я была тронута до глубины души и теперь с трудом подбирала нужные слова – казалось, они не отражают в полной мере моих чувств. Я смогла сказать Эду лишь то, что люблю его и хотела бы дать ему все, что потребуется. И разве из-за голода по материнству я стала верна идеалам? Нет, именно идеалы и пробудили во мне давнее желание иметь ребенка. Но я заглушила его ради некой могущественной силы, всепоглощающей страсти моей жизни. Мужчины могли посвящать себя идеалам и одновременно оставаться отцами. Но мужской вклад в рождение ребенка – одна секунда, женский же занимает годы. Годы ты поглощена жизнью одного существа, и тебе нет дела до судьбы всего человечества. Я сказала Эду, что никогда не променяю идеалы на материнство, но с радостью подарю ему любовь и преданность. Мужчина и женщина могут любить друг друга и служить вместе великому Делу. Нам стоит попробовать. Я предложила Эду жить вместе, забыв о глупых предрассудках. У нас должен быть свой дом, пусть даже и бедный – его украсит наша любовь, он наполнится смыслом наших дел. Идея Эду понравилась, он крепко сжал меня в объятьях. Он – такой мужественный, сильный! – никогда не любил демонстрировать чувства на людях, а теперь от радости забыл, что мы сидим в ресторане. Я пожурила его за то, что он забыл о былых манерах, но Эд продолжал радоваться как ребенок. Таким я его еще не видела.

Но наши планы мы смогли воплотить в жизнь лишь месяц спустя. Пока же газетчики сделали из меня знаменитость, и я ощутила, что на деле означает немецкая пословица «Man kann nicht ungestraft unter Palmen wandeln4». Я знала, как американцы, а в особенности американки, помешаны на знаменитостях; женщины буквально охотились на всех, кто оказывался в центре внимания – будь то боксер, бейсболист, актер, женоубийца или дряхлый европейский аристократ. Моя тюремная эпопея обширно освещалась в газетах – и вот я тоже стала заметной фигурой. Каждый день приходили стопки приглашений на обеды и ужины, казалось, все хотят принять меня.

Из этого вала приглашений меня больше всего обрадовало то, что прислали Суинтоны – они звали меня на ужин вместе с Эдом и Юстусом. Их квартира была обставлена просто и уютно, украшало ее множество антикварных вещиц и сувениров. Я увидела прекрасный самовар – его прислали русские ссыльные в знак признательности за неустанную работу Суинтона по защите их прав; изящный набор севрского фарфора от французских коммунаров, сбежавших после «кровавой недели» Тьера и Галифе в дни Парижской коммуны 1871 года; красивую крестьянскую вышивку из Венгрии… Все это были знаки благодарности, дань выдающейся личности Суинтона – великого американского либертария.

Высокий, статный Суинтон вышел к нам в шелковом колпаке поверх седых волос и чуть ли не с порога принялся меня распекать за то, что я говорила в тюрьме о неграх. В New York World он прочитал мой рассказ о тюремном быте – он ему понравился, но вместе с тем и неприятно удивил: откуда у Эммы Гольдман взялись «предрассудки против цветных»? Я ошеломленно молчала. Какие расовые предрассудки можно было вообще углядеть в моих свидетельствах – тем более такому человеку, как Джон Суинтон? Я всего лишь показала, насколько отличалось отношение к больным, изможденным белым женщинам и здоровым негритянкам – любимицам надзирательницы. Я точно так же возмущалась бы, если бы обделяли цветных женщин. «Разумеется, разумеется, – кивал Суинтон. – Но все же не стоило подчеркивать эту предвзятость. Мы, белые, совершили столько преступлений по отношению к неграм, что их не искупишь ничем. Надзирательница – животное, несомненно. Но я многое прощу ей за сочувствие к негритянкам». «Но она же размышляет вовсе не так, как вы! – запротестовала я. – Она добра лишь потому, что может ими прикрываться для своих делишек». Мои слова не убедили Суинтона. Он активно сотрудничал с аболиционистами, в Гражданскую войну был ранен – очевидно, что он питал симпатию к цветным и сейчас смотрит на ситуацию предвзято. Было бессмысленно продолжать спор, тем более что миссис Суинтон как раз позвала нас к столу.

Суинтоны оказались прекрасными хозяевами. Щедрый Джон обращался к нам с неподдельной теплотой; он был многоопытен, умел разбираться в делах и людях – для меня он стал настоящей кладезем информации. Он участвовал в кампании по спасению чикагских анархистов, от него я узнала и о других американцах с активной гражданской позицией, храбро защищавших моих товарищей. Суинтон рассказал нам о борьбе с Договором об экстрадиции между Америкой и Россией, о роли, которую он и его друзья играли в рабочем движении… Вечер у Суинтонов открыл мне Америку, мою приемную страну, с новой стороны. Пока я не попала в тюрьму, то думала, что кроме Альберта Парсонса, Дайера Лама, Вольтарины де Клер и еще пары человек здесь не существует идеалистов. Мне казалось, что американцы заботятся только о материальных ценностях. Рассказы Суинтона о борцах за свободу существенно углубили мои поверхностные знания. Джон Суинтон убедил меня, что американцы способны на идеализм и жертвенность не меньше русских анархистов. Я ушла из дома Суинтонов с воскресшей верой в Америку. На обратной дороге в центр я сказала Эду и Юстусу, что с сегодняшнего дня займусь пропагандой на английском языке в среде американцев. Разумеется, нельзя было забывать и о пропаганде в кругах иностранцев, но коренных социальных изменений могли добиться только местные граждане – с них и следует начинать просветительскую работу. С этим мы все были согласны.

Наконец мы с Эдом обзавелись собственным жильем. Я получила 150 долларов за статью о тюрьмах в New York World, и на эту сумму мы обставили четырехкомнатную квартиру на 11-й улице. Почти всю мебель приобрели подержанную, зато кровать и диван купили новые. Диван, письменный стол и пару стульев поставили в мой рабочий кабинет. Я попросила выделить мне отдельную комнату; Эд поначалу удивился – ему было и без того тяжело расставаться со мной на время работы, и свободное время он хотел проводить вместе. Но я все же настояла на своем. Мою детство и молодость во многом отравило то, что комнату всегда приходилось с кем-то делить. С тех пор, как я стала свободна, я настаивала на уединении хотя бы на несколько часов в день.

Не считая этой маленькой размолвки, жизнь в нашем новом доме началась превосходно. Эд работал страховым агентом и получал только семь долларов в неделю, но при этом он редко возвращался домой без цветка или какого-нибудь подарка вроде милой фарфоровой чашки или вазы. Он знал, как я люблю все цветное, и никогда не забывал принести что-нибудь для украшения нашего жилища. Нас часто навещали друзья – для Эда это было даже слишком часто; он не чувствовал себя так спокойно, как ему этого хотелось. Но Федя и Клаус давно стали частью моей судьбы, их общество требовалось мне как воздух.

Клаус довольно хорошо обустроился на Блэквелл-Айленд. Конечно, он скучал по своему любимому пиву, но в остальном все налаживалось. Он освободился и начал выпускать анархистскую газету Der Sturmvogel5, почти все статьи в которую писал сам. Верстка номера, печать и распространение также были полностью на нем. Но даже с такой занятостью он то и дело попадал в какую-нибудь передрягу. Эд с трудом терпел моего друга и дал ему прозвище Pechvogel6.

Федя вскоре после моего приговора получил место в нью-йоркском издательстве – он рисовал эскизы тушью, и его талант не остался незамеченным. Первое время он получал пятнадцать долларов в неделю и регулярно посылал мне в тюрьму все необходимое. Сейчас он зарабатывал уже двадцать пять долларов и настаивал, чтобы я брала из них хотя бы десять – он знал, что просить в долг у других товарищей для меня невыносимо. Федя был так же предан мне, но теперь он повзрослел и стал больше уверен в себе и своем таланте.

Федя понимал, что не должен появляться в анархистских кругах, если хочет сохранить место. Но он продолжал интересоваться делами движения и, конечно же, переживал за Сашу – когда я сидела в тюрьме, он давал денег на передачи ему. В западной тюрьме разрешалось получать самый минимум: сгущенное молоко, мыло, нижнее белье и носки. Сбором посылок занимался Эд, но теперь мне хотелось самой отвечать за это. Ко всему прочему я решила организовать новую кампанию за смягчение Сашиного приговора.

Прошло уже два месяца, как я вышла из тюрьмы, но я не забыла тех, кто еще томился там. Нужно было помогать им, а кроме того – и обеспечивать саму себя. Для этого требовалось немало средств.

Я нашла себе место младшей медсестры, хоть Эд и был очень недоволен моим решением. Юлиус Хоффман посылал ко мне своих частных пациентов из больницы Сент-Марк. А еще перед освобождением меня пообещал взять на работу доктор Уайт. Он сказал, что не сможет отправлять ко мне пациентов – «темные люди, будут бояться, что ты их отравишь!» – но насчет вакансии свое слово сдержал: ежедневно я несколько часов работала у него. Помимо этого меня взяли в новую больницу Бет-Израиль на восточном Бродвее. Мне нравилось быть медсестрой, я зарабатывала куда больше, чем привыкла. Я радовалась, что теперь нет нужды корпеть за машинкой или бегать туда-сюда по кафе, но приятнее всего было то, что у меня высвободилось много времени на чтение и общественную работу.

С момента прихода к анархистам я искала подругу, родственную душу, с которой я могла бы делиться самым сокровенным – тем, что нельзя открыть мужчинам, даже Эду. Но женщины относились ко мне враждебно, вместо дружеского расположения я видела только низкую зависть и ревность – все из-за того, что я нравилась противоположному полу. Конечно, были исключения: Анна Неттер – широкая и добрая душа, Наташа Ноткина, Мария Луис… Однако с ними меня связывали лишь дела движения, у нас не нашлось точек соприкосновения в интимных вопросах. Но тут в моей жизни появилась Вольтарина де Клер, и я вновь загорелась мечтой о хорошей дружбе.

С того дня, как Вольтарина навестила меня в тюрьме, я регулярно получала от нее прекрасные товарищеские письма. В одном из них она предложила приехать к ней после окончания срока, чтобы забыть «это ужасное время» – Вольтарина бралась окружить меня заботой, читать мне, разместить в комнате у камина… Вслед за эти письмом она отправила еще одно, где сообщала, что вместе со своим другом А. Гордоном приезжает в Нью-Йорк, и им обоим не терпится меня увидеть. Я не хотела отказывать Вольтарине – она так много значила для меня! – но дело было в том, что я не выносила Гордона. Я познакомилась с ним на групповом собрании, когда первый раз приехала в Филадельфию, и он произвел на меня неблагоприятное впечатление. Он был последователем Моста и потому ненавидел меня. На собрании он осмелился назвать меня «подрывательницей движения»: якобы я примкнула к нему только ради того, чтобы поднять шумиху вокруг своего имени. Гордон не приходил ни на один митинг, где я выступала. Я не была столь наивна, чтобы поверить, будто тюремное заключение придало моей фигуре весомости в его глазах, и я не видела причины, которая могла бы пошатнуть предубеждённость Гордона. Я честно написала Вольтарине, что не хочу тратить время на ее спутника: мне разрешалось всего два свидания в месяц. Первое, с Эдом, я отменить никак не могла, а второе уже обещала близким друзьям. С тех пор от Вольтарины не было никаких вестей, но я списывала ее молчание на болезнь.

Выйдя на свободу, я получила множество поздравительных писем от друзей и незнакомцев, но не дождалась ни строчки от Вольтарины. Когда я поделилась своим переживаниями с Эдом, он объяснил мне: Вольтарину очень уязвило, что я не разрешила Гордону посетить меня на острове. Было печально осознавать, что такая замечательная революционерка могла отвернуться от меня потому, что я не захотела увидеть ее друга. Заметив, как я расстроена, Эд добавил: «Гордон ей не просто друг – он больше, чем друг». Но это меня мало утешило: я не могла понять, почему свободная женщина так уверена в том, что остальные друзья обязательно примут ее возлюбленного. Вольтарина показала такую узость мышления, после которой я не могла вести себя с ней так же свободно и раскрепощенно, как прежде. Надежда на тесную дружбу рухнула.

Вскоре в моей жизни появилась другая приятельница, что меня немногим утешило. Ее звали Эмма Ли. Когда я сидела в тюрьме, она писала Эду письма, где интересовалась подробностями моего дела. Она подписывала их только инициалами, а почерк у нее походил скорее на мужской, и Эд подумал, что автор посланий – мужчина. «Представь, как я удивился, – рассказывал Эд на одном из свиданий, – когда в мою холостяцкую обитель вошла очаровательная женщина!» Но Эмма Ли была не только очаровательна – она обладала незаурядным умом и прекрасным чувством юмора. Меня тянуло к ней с тех пор, как Эд привел ее с собой на свидание. Уже на свободе мы с Эммой стали проводить вместе много времени. Поначалу она не особенно распространялась о себе, но постепенно я узнала историю ее жизни. Она поддерживала меня потому, что когда-то сама оказалась в тюрьме и не понаслышке знала об ужасах, творившихся в ее стенах. Эмма мыслила свободно и считала, что настоящая любовь не зависит от одобрения властей. Она встретила мужчину, который уверял, что разделяет ее убеждения. Возлюбленный Эммы был несчастлив в законном браке; он говорил, что открыл в ней нечто большее, чем товарища, и влюбился. Эмма отвечала ему взаимностью, но жителей их маленького южного городка такие отношения возмущали безмерно. Пара уехала в Вашингтон, но и там не сумела спрятаться от травли. Они решились переехать в Нью-Йорк, и Эмма Ли отправилась домой, чтобы продать свои небольшие владения. Она не пробыла там и недели – дом подожгли. Имущество было застраховано, Эмму быстро арестовали, обвинив в поджоге, и приговорили к пяти годам заключения. За все время ее друг не подал ни единой весточки – он бросил ее на произвол судьбы и теперь скрывался где-то на востоке Америки. Предательство стало для Эммы куда большим ударом, нежели заключение.

Она много рассказывала о Южной тюрьме, после ее историй Блэквелл-Айленд показался мне чуть ли не раем. Чернокожих заключенных – и мужчин, и женщин – избивали за малейшее нарушение правил. Белым женщинам приходилось либо исполнять все прихоти смотрителей, либо голодать. Царила подавленная атмосфера, гнусность непрестанно отравляла и без того тяжелые тюремные будни. Эмму заставляли стоять в карауле, несмотря на запрет на это смотрителя и тюремного врача. Однажды она чуть не убила человека, защищая свою жизнь, и уже не выбралась бы на свободу, если бы не передала тайно записку в город своей подруге. Та задействовала все свои связи, несколько человек написали губернатору прошения о помиловании Эммы Ли. Она вышла, отсидев два года из назначенного срока. С тех пор она посвятила себя борьбе за коренные изменения условий в тюрьмах. Ей уже удалось добиться того, что ее прежних мучителей уволили, и сейчас она сотрудничала с Обществом за реформу тюрьмы.

Эмма Ли была во всех смыслах редким человеком – образованная, утонченная, свободомыслящая (а ведь либертарной литературы она прочла не так уж и много). Она сумела изжить в себе расовые предубеждения южанки. Но больше всего меня восхищало в ней отсутствие какой-либо неприязни к мужчинам. Личная любовная трагедия не ограничила ее мировоззрение. Эмма говорила, что мужчины по природе своей глухи к потребностям женщин, даже лучшие из них хотят лишь обладать нами, но вместе с тем они интересные и порой забавные. Я не думала, что мужчины столь эгоистичны, – да взять хотя бы Эда – и привела его вм пример Эмме как исключение из правил. «Несомненно, он тебя любит, но все же!» – ответила та. Впрочем, они прекрасно ладили: хотя и спорили друг с другом буквально обо всем, но в дружелюбном тоне. Я стала связующим звеном между ними. Ни одна женщина, кроме моей сестры Елены, не любила меня так, как Эмма. Любовь же Эда была столь чиста и открыта, что у меня не было ни малейшего повода усомниться в ней, и все же я понимала: из них двоих Эмма Ли сумела глубже заглянуть в мою душу.

Эмма Ли работала на Благотворительной станции медсестер на Генри-стрит. Я часто ее навещала, когда приходила туда к своим знакомым-заведующим. Мисс Лиллиан Д. Уолд, Лавиния Док и мисс МакДоуэлл стали первыми женщинами из моих американских знакомых, которых заботило финансовое положение масс, их беспокоили судьбы людей с Ист-Сайда. Общение с ними, равно как и с Джоном Сунтоном, сблизило меня с новым типом американцев-идеалистов, способных совершить благородный поступок. Многие из них, как и некоторые русские революционеры, были выходцами из богатых семей и при этом полностью посвятили себя великому делу. Но все же их работа казалась мне непродуманной. «Обучать бедных тому, как кушать вилкой – очень хорошо, – сказала я однажды Эмме Ли. – Но что им за дело до вилки, если ей нечего есть? Пусть они сперва станут хозяевами жизни, а там они и сами разберутся, чем есть и как жить». Эмма согласилась, что работницы Благотворительной станции, какими бы искренними ни были их намерения, чаще вредят, чем помогают своим подопечным – они взращивали в них высокомерие. Одна воспитанница станции, когда-то участвовавшая в забастовке производителей блузок, теперь держала себя заносчиво и то и дело принималась рассуждать о «невежестве бедняков», которым «не дано понять культуру и изящество». «Бедняки такие грубые и вульгарные!» – сказала она однажды Эмме. Вскоре на станции должна была состояться свадьба этой девушки, и Эмма пригласила меня посетить ее.

Свадьба была безвкусной, на грани китча. Дешевое пышное платье невесты выглядело абсолютно неуместным в обстановке станции – это не значит, что здесь жили роскошнее, напротив, всё было самым простым, но при этом отличного качества. Скромная обстановка должна была оттенять смущение молодоженов и их родителей, потому было особенно горько видеть напускную важность невесты. Когда я сказала, что ей достался в мужья очень красивый парень, она ответила мне: «Да, он довольно милый, но, конечно, не моего круга. Вы же понимаете, что этот брак с моей стороны – снисхождение?»

Всю зиму Эд страдал от плоскостопия: ежедневная ходьба по лестницам причиняла ему невыносимую боль. С началом весны состояние Эда настолько ухудшилось, что он был вынужден отказаться от места. Я зарабатывала достаточно, чтобы прокормить двоих, но Эд не мог допустить, чтобы его «содержала женщина». Однако мой гордый возлюбленный надолго пополнил ряды нью-йоркских безработных – во всем городе не нашлось подходящей работы для мужчины с его уровнем культуры и знанием языков. «Будь я помощником каменщика или портным, мне бы нашлась работа , – говорил Эд. – Но я просто бесполезный интеллигент». Он нервничал, мучился бессонницей, выглядел очень подавленно. Невыносимее всего ему было оставаться дома, когда я уходила на работу. Мужское самолюбие не давало Эду смириться с таким положением дел.

Мне пришла в голову идея открыть что-то вроде нашего кафе-мороженого в Вустере. Там мы преуспели – почему же тут мы должны прогореть? Эду понравился проект, и мы не мешкая взялись за дело.

К тому времени я накопила немного денег, а Федя добавил недостающую сумму. Друзья посоветовали нам открыть заведение в Браунсвилле – это был развивающийся центр недалеко от ипподрома, ежедневно там проходили тысячи людей. Мы нашли прекрасное место, тысячи людей там действительно проходили… но все – мимо нас. Они спешили на ипподром, а по дороге домой заходили в какое-нибудь кафе поближе к трассе. До того, что расходы окупятся, было очень далеко – нам не хватало средств даже на оплату арендованной мебели. Однажды к кафе подъехала телега, на которой увезли кровати, столы, стулья и прочую обстановку. Эд отпускал шуточки, но я видела, как он расстроен. Мы бросили дело и вернулись в Нью-Йорк. За три недели мы потеряли пятьсот долларов – это не считая труда, который Эд, Клаус и я вложили в эту никудышную затею.

Начав работать медсестрой, я поняла, что мне нужно пройти курс обучения в школе производственной подготовки. Младшим медсестрам платили, как прислуге, и обращались с ними так же, а без диплома я не могла надеяться, что получу должность выше. Доктор Хоффман уговорил меня пойти в больницу Сент-Марк: там он мог номинально засчитать мне прохождение годового курса, потому что у меня имелся опыт работы. Это был прекрасный шанс, но тут на горизонте замаячила новая соблазнительная возможность – поездка в Европу.

Эд всегда восторженно отзывался об очаровании Вены и возможностях, которые открываются там. Он хотел, чтобы я поехала в местную Allgemeines Krankenhaus7 и выучилась, для примера, акушерскому делу. Так я смогла бы зарабатывать больше, и у нас оставалось бы достаточно времени на совместный досуг. Мы едва начали жить вместе, но Эд был готов выдержать еще год разлуки ради моего же блага. Для таких бедных людей, как мы, шанс воплотить идею в жизнь был призрачен, но я уже заразилась энтузиазмом Эда. Я согласилась отправиться в Вену с условием, что совмещу поездку с серией лекций в Англии и Шотландии: наши британские товарищи часто просили меня приехать к ним.

Эд нашел работу в деревообрабатывающей мастерской у одного знакомого венгра – тот был готов одолжить ему денег, но Федя настоял, чтобы мы по старой дружбе положились на него. Он брался оплатить мой переезд и высылать мне в Вену ежемесячно по 25 долларов.

Но кое-что омрачало мне радость от предстоящей поездки: я думала о Саше в тюрьме. Европа так далеко! Эд и Эмма Ли пообещали поддерживать с ним связь и заботиться обо всем необходимом. Саша и сам уговаривал меня ехать. «Сейчас мне уже ничем не помочь, – писал он, – а Европа подарит тебе возможность познакомиться с великими людьми – Кропоткиным, Малатестой, Луизой Мишель. Ты многому у них научишься и получишь ценные знания для дальнейшей работы в американском движении». Это было в духе моего святого Саши – думать обо мне, исходя из пользы Делу.

15 августа 1895 года, ровно после шести лет в Нью-Йорке, я отплыла в Англию. Мой отъезд очень отличался от прибытия сюда в 1889 году. Тогда я была очень бедной – и не только в плане материального благополучия. В водоворот американского мегаполиса я попала сущим ребенком. Теперь у меня был опыт и имя, я закалилась в суровых испытаниях и нашла настоящих друзей, более того – я наслаждалась любовью прекрасного человека… Я была богата, и все же ощущала грусть. Перед глазами вставала западная тюрьма с томящимся в ней Сашей.

Я снова плыла четвертым классом, мои средства не позволяли мне потратить больше шестнадцати долларов на переезд. В таких же условиях плыли всего несколько пассажиров, некоторые из которых пробыли в Нью-Йорке не дольше моего. Они считали себя американцами, и сейчас с ними обходились более учтиво, чем с эмигрантами в 1886 году, плывшими, как и я, на Землю обетованную.

1 Эмиль Анри бросил бомбу в кафе «Терминус», при взрыве 20 человек было ранено и один убит. После теракта Анри французские анархисты еще несколько месяцев производили аналогичные покушения. Позже Эмиль Анри был гильотинирован.

2 Французский анархист, прославившийся тем, что бросил бомбу в зале заседаний Национального собрания Франции во время заседания 9 декабря 1893 года. Бомба была настолько слаба, что только причинила незначительные ранения двадцати депутатам, никого не убив. Вальян утверждал, что и не собирался никого убивать, а только ранить как можно больше представителей власти в виде мести за Равашоля. Несмотря на это, Вальян был приговорён к смерти.

3 Французский поэт, драматург и прозаик, представитель парнасской школы.

4 Вариант афоризма Гёте «Es wandelt niemand ungestraft unter Palmen» (нем.) — Не бывает высоких благ без разочарования.

5 Буревестник (нем.).

6 Неудачник (нем.).

7 Больница общего профиля (нем.).


Comments are disabled.